«Правмир»: Протоиерей Георгий Митрофанов: «Дело не в ковиде, масках и ложках, а в кризисе церковного сознания»

ПоделитьсяShare on VK
VK
Share on Facebook
Facebook
Share on LinkedIn
Linkedin
Tweet about this on Twitter
Twitter

Интервью протоиерея Георгия Митрофанова Марии Божович

О свободе, истории и уроках пандемии

В 2020 году многие из нас лишены были возможности ходить в церковь, шли споры о масках, перчатках и ложечках для причастия. Многим кажется, что эти меры унижают нас, посягают на нашу свободу и независимость. А что такое на самом деле свобода в Церкви? Была ли она когда-нибудь, нужна ли? Об этом «Правмир» поговорил с профессором, доктором богословия, заведующим кафедрой церковной истории Санкт-Петербургской духовной академии, настоятелем храма святых апостолов Петра и Павла протоиереем Георгием Митрофановым. В этом году у отца Георгия вышла книга «Очерки по истории Русской Православной Церкви ХХ века».

Протоиерей Георгий Митрофанов. Фото — Правмир.

— Вы не боитесь, что за время эпидемии люди просто-напросто отвыкнут ходить в церковь и больше в нее не вернутся? 

— Если так легко отвыкнут, значит им Церковь не нужна. Или та Церковь, которая есть, по каким-то причинам их не удовлетворяет. 

Пребывание в Церкви — это состояние души человека, его образ жизни — в храме или без. А если храм — единственное место, где он ощущает себя христианином, это профанация церковной жизни. И дело здесь не в ковиде, он просто выявил какие-то тенденции. 

История с пандемией тряхнула церковную жизнь во всем мире, но у нас с особой остротой проявилось то, что было ясно и раньше: для многих храмы превратились, как я это называю, в комбинаты ритуально-бытовых услуг. Но когда выяснилось, что эти ритуально-бытовые услуги не только не спасают от болезни, но наоборот, чреваты опасностью заражения, то перед «потребителями» встал вопрос: а для чего вообще они нужны? Такие люди, конечно, уйдут из храма. Потеря небольшая. 

Но если, независимо от всякой пандемии, люди будут покидать храм, потому что, пребывая в нем, они не чувствуют себя в Церкви, — это будет самое страшное. И это наступит, если мы кардинально не изменим весь уклад нашей церковной жизни. 

— То есть в каком-то смысле ковид тоже промыслительный? Показывает слабые места?

— Да, как и любая катастрофа. 

Например, не только у нас, но и на Западе есть настроения, которые называют ковид-диссидентством. У меня небольшой интеллигентный приход образованных людей, воцерковленных по 20–30 лет, но даже среди них некоторые склонны недооценивать опасность.

Недавно меня так допекли, что на проповеди про воскрешение дочери Иаира и исцеление кровоточивой женщины я уже так в сердцах им сказал: «Женщина считает себя оскверненной, но ее вера настолько велика, что она решается исцелиться, незаметно дотронувшись до одежды Спасителя. А теперь скажите: кому-то из вас достаточно прикосновения, чтобы исцелять или исцелиться от ковида? Если нет, то давайте прекратим споры: носить маски, не носить маски. Вы не можете исцелять, только заражать, поэтому хотя бы соблюдайте меры предосторожности».

Я купил для своих прихожан 70 лжиц, освятил их, как освящают лжицы для причащения, причащаю каждого отдельной ложкой, затем кладу ее в кастрюльку с водой, кипячу, а остывшую воду выливаю в цветы. То есть это тот компромисс, которого достичь так просто, что и спорить не о чем. Но ведь на этом теперь строится целое богословие ложкопоклонничества. Якобы те, кто причащается одной ложкой, — вот только они суть истинные православные.

Поэтому я и говорю, что дело не в ковиде, масках и ложках, а в глубочайшем кризисе нашего церковного сознания. Нет у людей христиански мотивированного мировоззрения, а есть набор обрядовых представлений, чтобы не сказать предрассудков.

— Как верующий человек должен относиться к сортировке больных, когда помощь оказывается именно перспективным? В Италии многие врачи оказывались перед таким выбором. Что будет с тем, кто возьмет такой грех на душу?

— Среди врачей и военных много людей либо очень циничных, либо очень жертвенных. Подчас те и другие являются пьющими, потому что так или иначе им приходится делать тяжелый выбор: кем пожертвовать, чтобы кого-то сохранить. 

У наших врачей эта проблема до всяких ковидов была. Пожар в доме престарелых, а аппаратов ИВЛ для всех не хватает. И ты решаешь: кого положить, а кого оставить умирать, только как-то облегчив его мучения. 

К сожалению, мир наш настолько несовершенен, что подчас приходится выбирать не между грехом и не-грехом, а между тем, чтобы больше или меньше согрешить. Этот выбор искусителен еще и потому, что приучает все равно так или иначе грешить. Но гораздо большим грехом было бы уклониться от этой ответственности, переложив ее на другого. Поэтому остается только просить у Господа прощения.

О Церкви, свободе и государстве

— Может ли Церковь в нашей стране быть свободной от государства? Или этого не было и не будет?

— Это было трижды в нашей истории: в первые века монгольского завоевания, в краткий момент между февралем и октябрем 1917 года и в период первого президентства Бориса Ельцина. 

Но позитивно использовать это время удалось лишь один раз: между февралем и октябрем 1917 года, когда и в Церкви, и в русском обществе сложился тот слой людей, которые стремились к свободе и к ответственности. Во Временном правительстве при всех переменах в составе его членов всегда преобладали люди, готовые предоставить Церкви независимость от государственного диктата. Именно тогда принцип «свободная Церковь в свободном государстве» удалось в наибольшей мере реализовать. 

Раньше этого не только не было, но наоборот, церковная иерархия была убеждена, что ее миссия будет успешна только благодаря государству, а иногда и по его указанию. Так было в Византии, так было в православных поместных церквях. Даже в условиях завоевания православных народов иноверцами Церковь (не только русская) ухитрялась все равно оставаться на позициях вынужденного или добровольного сервилизма. Но, как ни парадоксально, двухвековое синодальное правление подготовило Церковь к дистанцированию от государства.

— Как это? Синодальный период считается временем наибольшего закрепощения Церкви государством. 

— Так в том и парадокс. Государство — пусть и не очень быстро — шло по пути модернизации (употребим это страшное слово!) и демократизации, которые, что бы там ни говорили, базовые принципы христианской веры: свободный человек, свободная Церковь и свободное государство. Оказалось, что среди нашего духовенства и мирян Поместного собора было немало людей, которые к этому стремились в силу своего образования, воспитания и того опыта постепенных изменений, который начался с великих реформ Александра II и продолжился после 1905 года. В период с февраля по октябрь 1917 года настало их время. 

Символом зависимости Церкви от государства был институт обер-прокуратуры. Но, как только обер-прокурором стал Антон Владимирович Карташев, он сразу же представил в правительство проект закона, который обер-прокуратуру отменял и устанавливал пост министра исповеданий, который не давал права вмешиваться в церковную жизнь.

— Ого! Человек пришел к власти и начал с того, что эту власть ограничил.

— Вообще поразительно, что обер-прокуратуру отменил не помазанный на царство православный государь, а люди, которых принято было воспринимать как достаточно далеких от Церкви. И именно они начали шаг за шагом ее освобождать. 

На Поместном соборе был принят важный документ, в котором Православная Российская Церковь — впервые в истории — высказывала видение своего места в государственной и общественной жизни. Он так и остался на бумаге, поскольку Учредительное собрание было разогнано, но тем не менее это уникальный пример того, как Церковь выказывает готовность опираться в своей деятельности не на государство, как это было до сих пор, а на свободное общество. И, с другой стороны, — того, как государство готово ограничить свою власть и эту позицию принять. 

К сожалению, элита, благодаря которой оказалась бы возможной кратковременная симфония Церкви и общества, вскоре была уничтожена революцией, гражданской войной, террором большевиков. Саму же Церковь объявили институтом, который должен прекратить свое существование. 

Церковь пыталась выжить, сотрудничая с теми, кто хотел ее убить

— Но хуже всего Церкви, как считается, пришлось не при Ленине и Сталине, а при Хрущеве. 

— Хрущевские гонения были одним из этапов. По существу, Русская Православная Церковь пребывала в гонениях уже с декабря 1917 года, когда появились первые антицерковные декреты, до 1989 года как минимум. Менялись только формы. Я не случайно в своей книге пишу о том, что Церковь до 1927 года пребывала в гонении, а с 1927-го еще и в пленении. Что я хочу этим сказать? 

Действительно, та самая Церковь, которая отстаивала свое право быть свободной, — а об этом писали такие выдающиеся церковные иерархи, как, например, священномученики митрополит Кирилл (Смирнов), митрополит Агафангел (Преображенский) или пока еще не канонизованный митрополит Иосиф (Петровых) — после революции выдвинула новый принцип, парадоксально звучащий: «Свободная Церковь в несвободном государстве» (про общество, конечно, никто тогда уже не вспоминал). Но с 1927 года формальную власть Церкви узурпирует митрополит Сергий (Страгородский), иерарх, который был убежден, что сохранить Церковь как институт можно лишь сдавшись в плен государству и пойдя на все его условия. 

Что, по сути дела, не избавило от гонений. Церковь была почти уничтожена, осталась лишь управленческая структура, которая с 1943 года начала управлять уже не просто по традиционным принципам сервилизма, а в условиях жесточайшего подчинения государству.

И вот это ужасный парадокс времени: Церковь пыталась выжить, не противостоя, а сотрудничая с теми, кто хотел ее уничтожить. Люди, которым важна была свобода, отторгались, маргинализировались, репрессировались. 

В итоге для нескольких поколений послевоенного духовенства само собой разумеющимся стал диктат государства. И более того, возник предрассудок относительно того, что гарантировать существование Церкви хоть в каком-то виде может только лояльность государству. Постепенно чиновник стал главным собеседником наших архиереев и высокопоставленных священнослужителей — не только в советское, но и в постсоветское время. 

Я это объясняю еще и своеобразным стокгольмским синдромом. Мы прошли сквозь жуткий период тоталитаризма, и тогда у нас государство создало чувство страха и влечения, как у заложника к террористу. Он мог убить, но не убил, как не полюбить его за это.

— Тут всегда очень кстати приходится формула «нет власти не от Бога».

— Да, и еще «Церковь должна быть со своим народом», а на самом деле — с государством, каким бы оно ни было. В общем, большевистская революция нас не двинула вперед, а отодвинула назад на несколько веков. Мы вернулись к ментальности московской Руси и к Ивану Грозному. 

Другое дело, что Церкви это далось ценой пролития крови тех, кого мы сейчас канонизируем как новомучеников.

Но увы, лучшим способом забвения наследия новомучеников является их торжественная канонизация.

Дескать, мы их прославили — и перевернули страницу. Будем ходить в Бутово, молиться о том, чтобы они помогли нам… в чем? Продолжать тот способ существования Церкви, против которого они боролись? 

Жуткая подмена. Тем более что большинство тех, кого мы прославили, не были мучениками в традиционном смысле слова. Подобно представителям дворянства, буржуазии, казачества они стали жертвами политических репрессий. Их убили — и в Церкви не осталось людей с потребностью в свободной духовной и общественной жизни.

«Есть вещи, о которых на исповеди не говорят»

— Историк и священник — эти две профессии легко уживаются вместе?

— Ну, это создает ряд проблем. До революции в духовных семинариях занимались просвещением и образованием, а в духовной академии — еще и наукой. Поэтому в духовных академиях доминировали, как их называли, «пиджачники» и «сюртучники», то есть миряне — те, кто мог целиком себя отдавать науке. И поэтому я как потенциальный ученый был обречен. 

Я профессор духовной академии, заведующий кафедрой, — и при этом 32 года являюсь священником и преподавателем духовной школы. Из-за этого совмещения я не стал серьезным ученым, хотя кое-какие данные у меня для этого были. Так и остался на уровне просветителя, преподавателя семинарии. Служение отнимает время и силы, потому что это не только временные, но и экзистенциальные задачи (если ты имеешь прихожан, а не просто работаешь «пасхальным» священником, который служит только по большим праздникам, как бывало нередко с профессорами-протоиереями до революции).

С другой стороны, мне именно как специалисту по истории Русской Православной Церкви было чрезвычайно важно снизу и изнутри наблюдать объект своего исследования. Ведь на лекциях мы чаще всего говорим о церковной политике, об исторических деятелях, но не о человеке в Церкви. А история не сводится к королям, епископам или полководцам. История — это жизнь маленького человека. 

— Как из историка становятся священником? Вы закончили университет, все было как у всех — а потом?

— Я стал воцерковляться еще в старших классах школы, а заниматься в дальнейшем мечтал русской религиозной философией. Но в середине 70-х годов идти на философский факультет не имело смысла, там был сплошной марксизм, и я пошел на исторический. Это давало возможность посмотреть, во-первых, на исторический контекст русской религиозной философии; а во-вторых — попытаться понять, как проявляли себя русские философы в нашей государственно-политической и культурно-общественной жизни. Поэтому я стал заниматься историей русского либерализма, ибо большинство наших религиозных философов в политическом плане были либералами. 

Но при этом от карьеры историка меня отвращал очень серьезно воспринятый призыв Солженицына, который тогда был для меня кумиром. «Жить не по лжи». Последним островком такой жизни была Церковь. Как говорил Петр Яковлевич Чаадаев: «Христианином можно быть одним образом — это быть им вполне». А значит, надо идти туда. 

— Вы тогда еще не понимали, что Церковь находится под жестким контролем власти?

— Конечно, понимал. Тем более что после экзаменов в духовную семинарию у меня состоялась «профилактическая беседа» с майором КГБ. Он говорил, как важно, чтобы Церковь в международных контактах представляли люди с высшим университетским образованием. Я сказал, что никаких таких амбиций у меня нет, я хочу просто быть священником — возможно, на каком-то дальнем приходе. «Это хорошо, — говорит, — но все же помните, что мы всегда сможем помочь вам в вашем дальнейшем росте, а для этого мы должны регулярно встречаться, и вы никому не будете об этом рассказывать». — «Что, — спрашиваю, — даже на исповеди?» И он мне ответил такой замечательной фразой: «Есть вещи, о которых даже на исповеди не говорят». Вот такой был разговор. 85-й год. 

— А как вообще священник мог избежать общения с КГБ? Вас же вынуждали сообщать обо всех, кто крестился, и фактически доносить на прихожан. Как вы это обходили?

— Я не герой, мне просто повезло, я через этот опыт не проходил. Спустя 2 года этот же человек пригласил меня на встречу, но я не пошел, потому что в духовную академию, где я тогда не только учился, но и еще работал помощником заведующего библиотекой, приехал помощник Егора Лигачева и все помещения должны были оставаться открытыми для его обозрения. Я не пошел на встречу с представителем КГБ, потому что в духовную академию приехал представитель ЦК КПСС. Это был 1987 год, и больше кагэбэшники на моем жизненном горизонте не появлялись. 

Начни я служить на несколько лет раньше, это была бы проблема. И деревенский приход бы не спас, к сельским священникам тоже приходили и даже их пытались вербовать. Иногда такие визиты носили формальный характер, но могли быть отнюдь и не формальными. Все документы сохранились, но были закрыты по инициативе нашего церковного священноначалия. 

А теперь я с ужасом вижу, что иные скоро и гордиться начнут своими связями со спецслужбами. Дескать, мы были патриотами, мы родине служили.

Преподавание помогало сохранять веру в земную Церковь

— Может ли священник лично для себя мечтать о свободе? Ведь сан накладывает определенные ограничения, и вообще священник — немного военный. С уставом, с повиновением начальству.

— Для меня временем свободы стали 90-е годы. В 1991 году надо было решить вопрос: либо уходить из духовной школы и служить на приходе у моего духовника, протоиерея Василия Ермакова, либо оставаться в академии, где мне увеличили лекционную нагрузку. И я выбрал второе. По сравнению с приходом это было безденежье, но зато я мог говорить в своих лекциях без всякой цензуры то, что считал нужным. 

Это были непростые годы, у меня был многолетний конфликт с одним из ректоров, но в общем академия была для меня тихой заводью. Здесь легче всего было себя реализовывать, заниматься просвещением.

Только вдумайтесь: мы вошли в XXI век, имея 2/3 священников без богословского образования.

И еще 20 лет я работал в синодальной комиссии по канонизации святых. Ее возглавлял митрополит Ювеналий, достаточно строгий архиерей. Но при этом в комиссии была очень свободная атмосфера. Мы втроем с отцами Владимиром Воробьевым и Дамаскином (Орловским) были во многом инициаторами канонизации противников митрополита Сергия — митрополита Кирилла (Смирнова), Агафангела (Преображенского) и других непоминающих. И представьте себе, что владыка Ювеналий, воспитанный митрополитом Никодимом в глубоком почитании митрополита Сергия (Страгородского), прислушался к нашим доводам и добился канонизации. 

Да, это была свобода. Я не считаю 90-е годы лихими, как их часто называют именно те, кто в это время начал сколачивать свои состояния и пробираться к власти. Жаль только, что Церковь в очень малой степени использовала те возможности, которые были ей предоставлены; в частности, мы не смогли поднять уровень духовного образования. Лично для меня пребывание в системе богословского образования было промыслительно важно. Оно помогало мне сохранять веру в земную Церковь. 

— Стоял ли перед вами вопрос монашества? Или вы уже были женаты?

— Мы с моей будущей супругой познакомились в университете, она училась на филфаке. Общались полгода, а потом я сделал ей предложение, когда мы гуляли в Таврическом саду. Сказал примерно следующее: «Вы для меня значимы, очень дороги (мы были, конечно, на «вы»), но я размышляю о принятии монашества. Давайте дадим друг другу слово, что в течение двух лет, до окончания университета будем хранить друг другу верность, а потом я либо приму монашество, либо вступлю в брак именно с вами». 

Она сказала, что это жестоко. Я отдал ей письма — мы же еще переписывались, при том, что общались регулярно и жили в одном городе — пришел домой, открыл бутылку коньяка и стал смотреть один из моих самых любимых фильмов «Неоконченная пьеса для механического пианино». И когда я увидел сцену, где главный герой Платонов кричит, что жизнь прошла мимо, и бежит топиться, а за ним бежит его жена и кричит, что любит его любого, — я вдруг почувствовал, что в этой ситуации моя Марина Александровна за мной бы не побежала, а сказала бы голосом Станиславского на репетиции во МХАТе: «Не верю». И я почувствовал, что без этого человека мне будет очень трудно прожить подлинную, а не мнимую жизнь. 

Через несколько дней мы снова объяснились и остановились на том, что через два года вступаем в брак, в монахи я не иду, но оставляю за собой право стать священником. 

Так мы и поженились. Я проработал три года младшим научным сотрудником в отделе рукописей — в это время у нас уже родился сын, — а потом поступил в духовную семинарию. 

Без Европы нет России и Русской Церкви

— Что в эти дни, скажем так, вызывает у вас уныние и что дает надежду? 

— Еще с ранних школьных лет для меня были отдохновением поездки в парки Павловска и Царского Села. Это такой живой, воплощенный символ той самой России, которую мы потеряли. В период 90-х годов на краткий миг возникло ощущение, что это может вернуться. В советское время я жил надеждой, что возрождение все же наступит, а пока я буду вести жизнь в Церкви, которая является единственной хранительницей духовной, культурной, исторической, и вообще подлинной жизни. Сейчас я понимаю, что этого уже при моей жизни не случится. Общества у нас по-прежнему нет, а Церковь стала государством в государстве.

Я сейчас выскажу слова, многих смущающие и раздражающие. Для меня очевидно одно, Православная Церковь существовала преимущественно в кельях монастырей, в храмах, но мы никогда не заботились о том, чтобы сделать христианской повседневную жизнь православных русских людей. 

Впервые об этом стали задумываться в период синодальный, имперский. А что это означало? Это означало одно. Святой Владимир ввел Россию в мир христианской цивилизации, европейской цивилизации, частью которой — возможно, лучшей на тот момент — была и Византия. Потом мы от этого пути отошли и превратились в какой-то жуткий православный каганат под пятой ордынских ханов. Затем неожиданно Петр Великий попытался нас вернуть в мир христианской цивилизации. 

Для меня в России синонимом христианизации жизни является европеизация. Чем дальше от Европы — тем дальше от христианства.

— Ну на что у вас есть надежда? Не бывает же так, чтобы не было ее. 

— Христианами нас делает поражение. Когда мы понимаем, что никто, кроме Христа, нас не спасет. А как Он будет нас спасать? Он не придет сразу, пройдя по всем позициям, не поднимет всех ковидных, не решит всех наших проблем, не воскресит христиан и мусульман, недавно погибших в карабахском конфликте. Ничего этого не случится, потому что это нам Он завещал этот мир христианизировать. 

А значит, каждый из нас, понимая свою неспособность исцелять, воскрешать, преображать страну, мир и Церковь, должен осознать свою роль в той малой церкви, где его приход, его семья, люди, которых Господь посылает ему на жизненном пути, и хотя бы с ними построить добрые, христианские отношения. 

Поэтому нас спасет экклезиология Евангелия. Она очень проста. «Где двое или трое соберутся во имя Мое, там Я посреди них». Вот это неискоренимо, это уничтожить нельзя.

Источник — Правмир, 24.12.2020.

ПоделитьсяShare on VK
VK
Share on Facebook
Facebook
Share on LinkedIn
Linkedin
Tweet about this on Twitter
Twitter

Добавить комментарий